Всеволод Некрасов / Творчество / Статьи / <"Змей Тугарин" А.К.Толстого>

<"Змей Тугарин" А.К.Толстого>

Судя по упоминанию "Светланы" Жуковского, которой посвящена опубликованная в 1987 г. за подписью А.И.Журавлевой, а на самом деле совместно написанная статья  "Иронический катарсис: "Светлана" Жуковского и финалы Островского" (доклад сделан в 1985 г. в Томском университете), ориентировочно датируется второй половиной 80-х - нач. 90-х гг. Мысли о соотнесенности лирического и иронического у А.К.Толстого будут развиваться Некрасовым и в 90-х; мысль о том, что "Прутков - едва ли не первый Хармс" высказывается с начала 80-х.
"Несентиментальное отношение к старине" - конечно, спор с кем-то, но кто здесь цитируется - мы пока не понимаем. Машинопись с правкой, пока не разобранной; набор содержит единичные изменения пунктуации и орфографии. Скан прилагается.- Г.З.

 

 

 

Тугарин. Несентиментальное отношение к старине. Несентиментальное отношение к зрелищу заката, к лунному свету, к утру тоже возможно, но довольно бессмысленно, если речь идет о поэзии.У Толстого отношение к старине вполне, откровенно сентиментально, но так не называется. Это бессмысленно – называется оно поэтическим и в качестве такового сентиментальным быть не может. Сентиментальным становится, когда из поэзии вторгается в иные, не свои области, как у сусволочи и леонтьевцев. Когда из поэзии делают программу действий, из идеи – идеологию.

Радость рождения легкой, живой речи, разговорной, естественной интонации из таинственного, устрашающего балладного амфибрахия = радость высвобождения поэзии из чужих лап, норовящих ей злоупотребить и спекулировать. Освобождение поэзии от идеологии, мира дорогой сердцу старинности (не смешивать с реальной стариной – которая, впрочем, как цель исторической науки тоже достаточно идеальна как абсолютная истина) из-под власти изоляционистских и тоталитаристских умственных построений. Конечно, миф – но это-то здесь и рождает ликование: Толстой миф мифом вышибает. Хватит летать Тугарину на бумажных крыльях – Леонтьеву, Каткову, Победоносцеву – вариации и даже точная историческая привязка второстепенны: существенней точность прицела – Добрыни или Толстого. Он метит в самую точку, которую неизбежно проходит любой вариант нацистской доктрины. Вот эта точность и меткость и решает, и вызывает ликование и облегчение. Хватит изводить бумагу на такие поганые крылья, хватит лгать про поэзию, хвататься за поэзию (Леонтьев еще предложит и подморозить), хватит любому, кому не лень, присваивать себе поэзию: поэт Толстой, один из первых писателей века (именно так), показывает, наконец, что надо делать с бумагой, как с ней обращаться.

От балладного страха рока освобождает, переводя из личного плана в исторический, и из событийного – в план мнений, в которых каждый сам не может быть себе не волен. Вторая «Светлана». Если бытие определяет сознание все-таки не совсем до конца – то и предки радуются.

Литературоцентризм и как с ним бороться – нерв всего Толстого. Первый писатель, потешающийся над писательством, - Козьма Прутков. Литература боится Хармса, как школьный урок анекдота; Прутков – едва ли не первый Хармс.

Литературоцентризм – российская проблема, и российский парадокс – никто кроме самой же литературы дело тут не поправит. Когда пытаются поправлять и направлять литературу со стороны, свыше, сбоку, сверху – это хуже всего. Поэтому она сама обязана брать поправку на свою недостаточность, какой-то дельта-коэффициент постоянногоприращения и самооспаривания, за собой приглядывать, чтобы бытьсамостоятельной, не быть самодовольной. Не искать себе какого-то «дела», а быть делом. Тем самым: «хорошо сделанное дело уже есть богослужение». Строка Блока боится насмешки, боится строки Олейникова или Хармса, боится того же «Мишеля Синягина», того же Маяковского. Строка Мандельштама – нет, она уже с опытом, упрочненная, кристалл – попробовали на зуб – зуб сломался. Строка Мандельштама сама берет поправку на строку Хармса, та в нее вплавлена, слита. Но это когда будет, после черной дыры перед Серебряным веком, самым этим дурным веком, дионисийства и музыки революции. А пока эти строки существуют еще раздельно, но уже во взаимодействии внутри поэзии Толстого. Общей системы, куда вписывается и Прутков, и баллады, и лирика – и Тугарин где-то ближе других к середке. Тут речь и баллада, смех и страх сталкиваются строка к строке, если не сливаются, то удивительно активизируют, освежают друг дружку. Как лирик Толстой числится где-то четвертым или пятым в русской поэзии, а «синее море, которое их» - из первых морей (если не первое) в русской поэзии. Случайно, сдуру, зря так не бывает. А вообще пестрый мир Толстого – не пушкинский (или полонский) универсализм, не театр-маскарад мирискусников и Серебряного века – а тот самый случай: надлитературности, освобождение литературы от литературщины, литература оспаривает себя, становится чем-то еще, чуть большим – и таким способом снова осуществляется. В обличии пародии и парафраза, а по сути опять – освобожденность.