Некоторые мысли по поводу нестроений церковной школы (1907)
Некоторые мысли по поводу нестроений духовной школы
«Что такое бунт нашей школы, как не вопль ее: да закройте же меня, наконец! Разве вы не видите, что я давно уже не школа? Разве вы не замечаете, что я развалилась, прогнила ложью?» («Н. Вр.» Меньшиков.) «Должно всю ее разогнать, разломать, вырыть фундаменты семинарских и академических зданий и взамен прежних на новом месте выстроить новые и наполнить их новыми людьми» (Еп. Антоний Вол.).
Кажется: не святое негодование, не ревность о благе духовной школы вызвали столь решительные суждения по ее адресу, а чувство раздражения, истекающее из политического источника, парализующее способность здравого критического отношения к явлениям современности. Действительность еще не дает достаточных оснований к столь пессимистическим заключениям. Школа наша не сгнила, не разложилась, не умерла, а давнишняя болезнь ее, длившаяся десятилетиями, достигнув кульминационного пункта, вступила в последний фазис своего развития, ярко обозначилась, стала очевидной. Нарыв, зревший внутри ее организма под давлением последних событий, лопнул, в виде гноя вышел наружу и своим отвратительным видом испугал малодушных и наивных: внешнее безобразие, смрад гноя они приняли за окончательную гибель. Последовал благотворный кризис, и теперь уже от опытности и благоразумия врачей зависит, настанет ли выздоровление, обновление, или последует возврат, заражение крови.
Школа, в течение столетия давшая столько ученых, общественных деятелей, добрых пастырей и святителей, выносливых и полезных тружеников, живуча: она в себе самой, в глубине своего организма заключает достаточно жизненной силы, чтобы побороть недуг, если только внешние враждебные силы грубым и неумелым вмешательством не вызовут осложнений и возврата его.
В последних событиях школьной жизни лишь нравственная тупость способна не видеть наглядного действия промысла Божьего, направляющего и зло к добрым последствиям. Сия болезнь не к смерти, а к славе Божьей. Пусть мое суждение покажется странным, но я смело утверждаю, что в настоящем положение нашей школы лучше, чем в прошлом, в период обманчивой тишины и спокойствия. Тайное стало явным, скрытое обнаружилось, болезнь выяснилась, приняла формы, доступные безошибочному ее диагнозу. Заблуждение рассеялось: теперь никто не скажет, что все обстоит благополучно; теперь все признали, что болезнь есть и лечить ее нужно. Мало того: история указала и причины недуга, и средства исцеления его. Нужно только быть внимательным к ее указаниям.
Религиозно-нравственный уровень воспитанников теперь едва ли ниже, чем 10–20 лет тому назад, когда семинария представляла собою тихое озеро, спокойная поверхность которого не внушала подозрения, что там, в глубине его, водится и плодится всякая нечисть. Все нечистое скрывалось не только от взоров широкой публики, но и от ближайшего начальства. Потом, когда взбушевался океан общественной жизни, всколыхнулось и семинарское озеро: вся погань вылезла наверх и нахально показала себя всему миру.
По всем концам России и устно и печатно передавались возмутившие всех факты вроде нижеследующего: в одной из семинарий воспитанники раскололи икону Божией Матери и щепки бросили в неприличное место. Возмутительно, гнусно, — но на основании таких исключительных мерзостей делать общие заключения и несправедливо, и не логично. Ими не характеризуется общее настроение воспитанников. Иуда предатель оказался даже среди двенадцати, а не тысячи апостолов. Его предательство кладет ли позор на лик апостольский? Христопродавцы, нравственные уроды, изверги всегда были, есть и будут всегда и везде. Были они и в те времена, когда мирное и безмятежное житие наших семинарий вызывало похвалы и слезы умиления тех, кто ныне плачет о их разложении.
Учась в семинарии в период 1882–1888 годов в расцвет победоносцевского режима, я сам был очевидцем той нечисти, какая не уступала современной, выставившей себя на всеобщее посмешище.
Воспитанник первого класса N встал пред иконой Божией Матери и при всеобщем хохоте поносил Ее отвратительнейшими словами. И лишь один кто-то имел мужество заявить свое негодование.
И вообще в указанный период кощунственное глумление над святыней было делом довольно обычным. Проявление религиозного чувства встречалось насмешками. Все святое, высокое, заветное как признак слабости и женственности тщательно пряталось от нескромного, насмешливого взгляда товарищей. Отвратительное, циничное как проявление мужества, молодечества выставлялось напоказ. Политикой в то время, конечно, не интересовались, так как не имели о ней и понятия. Да и вообще не интересовались ничем идейным. Вопросы современности, литературы, философии, богословия были для воспитанников так же чужды, как вопрос о понижении или повышении каких-либо акций на бирже для нищих. Проходя мимо семинарии, всегда можно было думать, что это дом сумасшедших: неистовые крики, изображающие протодьяконов, козлогласование, дикий хохот слышались чуть не ежеминутно. Глядение по целым часам в окна на купеческих борзых лихачей, на проходящих барышень, толки по поводу их, в большинстве циничные, гонка за товарищем по классу, по партам, по коридору со шваброю в руках — вот обычные занятия и развлечения воспитанников в свободное время. Конечно, я рисую общее настроение, картину массы. Исключительные субъекты были, но эти счастливые индивидуумы если не всегда, то частенько именовались чудаками, оригиналами, идиотами.
Но делать общее заключение о духовном уровне воспитанников того времени на основании нарисованной неприглядной картины было бы большой ошибкой. Дело в том, что толпа имеет свою, своеобразную психику. Внешний ее вид, поведение не соответствуют внутреннему ее содержанию. Последнее всегда выше. Люди вообще, молодежь в особенности, в массе всегда представляются хуже, чем в отдельности. Семинарист «оторвиголова» в бурсе сплошь и рядом становится неузнаваем в семейной обстановке или дружеской беседе. Нарисованная мною картина не особенно компрометирует семинаристов данного периода: она слишком обычна всегда и везде. Она лишь подтверждает то высказанное мною положение, что духовный уровень современной школы не ниже, чем был он в период семинарского спокойствия.
В указанный период отвращение воспитанников к богослужению было поразительно. Оно прогрессировало по мере роста репрессий со стороны начальства. Чем зорче следили за исполнением религиозных обязанностей, чем строже карали за их нарушение, тем настойчивее семинаристы «лытали» от службы, тем более изощрялись в искусстве обманывать своих воспитателей. Здесь искусство доходило до гениальности, почти равной видавших виды беглых арестантов. На этой почве между двумя сторонами велась непрерывная война. Образовался азарт, спорт, страстное желание улытнуть у одних и поймать лытающих у других. Здесь цели забывались, искусство развивалось ради искусства. Как в первые века христиане, гонимые язычниками, для совершения богослужений укрывались в пещерах и пропастях земных, так спустя почти две тысячи лет кандидаты священства, принуждаемые своими воспитателями к молитве, хоронились от нее в семинарских трущобах, предпочитали сидение под партой, на чердаке, в дровах присутствованию в храме.
Но теперь благодарение Промыслу Божьему! Причины зла выяснились, наметились и пути к его правильному систематическому лечению.
История Юлиана Отступника являет нам поучительнейшую аналогию с судьбами нашей школы последних десятилетий. Безнравственность окружающей, так называемой христианской, среды, ее лживость, лицемерие, кощунственное низведение Христа на степень пособника преступлений, политических интриг; насилие в области действий, веры и совести — вот что сделало Юлиана, от природы умного и доброго, врагом христианства. То же в более слабой степени случилось и с духовной школой.
Насилие в религиозной области есть вернейшее средство ее искоренения — эта истина, очевидная как аксиома, к сожалению, еще доселе не воплотилась в сознании тех, от кого зависят судьбы школы.
Религиозное воспитание в ней шло наперекор природе. Оно систематически убивало в учениках те семена религиозного чувства и любви к богослужению, какие заложены в них и природой, и семейным воспитанием. Здесь принуждения и наказания, по существу, та же инквизиция в миниатюре. Молитва как свободное, любовное общение с Богом, преддверие рая, источник блаженства и наказания, сущность которых сводится к причинению страдания, лишения, унижения, страха, — понятия несовместимые. Насильственно, противоестественно соединенные, они в сознании питомцев ассоциируются, естественное отвращение к одному переносится на другое: с карцера, увольнения и пр. на богослужение и даже вообще на религию, подобно тому, как в старину в сознании семилетних мальчиков ассоциировались розга и грамота, задняя часть тела и наука.
Принципиально я не безусловно отрицаю принуждение в воспитании. Без него немыслима дисциплина. В некоторой степени оно могло бы быть допустимо и в области религии. Но какое? Вот вопрос.
Подчинение своей воли сильнейшей, искание опоры вовне есть в некотором роде потребность человека. Вся сознательная жизнь, отроческая и юношеская в особенности, есть непрерывная борьба двух начал: плотского и духовного, святого и греховного, действия Духа Божия и дьявола. Плодом такого раздвоения является страдание от сознания, что «не еже хощу доброе творю, но еже не хощу, злое — сие содеваю». Отсюда рождается потребность укрепить свою волю внешним принуждением. Отсюда же — христианская добродетель послушания.
Образцы такого стремления можно встречать в обыденной жизни тех же семинаристов. «Разбуди меня завтра, Игнат, в три часа утра», — просит воспитанник сторожа накануне экзамена; «если я не буду вставать, бей меня сапогом, тащи за ноги». «Господа! Я решил больше не курить. Если нарушу обещание, дерите меня за уши».
Но в том-то и горе, что современная педагогика еще не изыскала путей разумного и целесообразного использования указанной потребности; не умеет, не может направить ее ко благу; воспитатели в глазах воспитанников не имеют столь высокого нравственного авторитета, чтобы добровольно подчинить им свою волю. А если так, то самое лучшее: репрессии в религиозной сфере оставить, не мешать естественному и свободному развитию тех семян религиозности, которые заложены и природой, и семейным воспитанием.
Собственный пример, любое увещание — вот средства в данном случае положительно безвредные, а иногда, да и нередко, приносящие обильные плоды.
Когда я учился в первом классе семинарии, мы, квартировавшие вдали от семинарии, просили инспектора освободить нас от обязательного хождения в семинарский храм и разрешить нам посещать богослужения в ближайшей церкви. Просьба наша инспектором была удовлетворена, и при этом мы получили от него приблизительно такое наставление. «Пользуясь льготою, вы, конечно, можете и совсем не посещать богослужений. Следить за вами мы не будем. Но помните: вы христиане и будущие пастыри. Если станете манкировать своими священнейшими обязанностями, с вас взыщет Бог. Ходите к службам неопустительно. Читайте, пойте на клиросе». И что же? По малоспособности и застенчивости деятельного участия в богослужении мы не принимали, но я не помню случая, чтобы в течение года кто из нас без уважительной причины опустил службу.
Вспоминается и другой аналогичный, но более рельефный случай, бывший спустя пять лет, когда уже церковно-победоносцевский режим распустился пышным букетом. В день Святого Духа, когда о. ректор начинал литургию, духовник о. Иона в одном из захолустных коридорчиков застал целую толпу семинаристов с учебниками в руках, удиравших по лестнице на чердак, чтобы там готовиться к предстоящим экзаменам.
«Господа, господа, остановитесь! Да позвольте же, что же это такое? — восклицал о. Иона, по обыкновению размахивая широкими рукавами своей рясы. — Опомнитесь; что вы делаете, неразумные? Разве вы забыли, какой ныне день? Разве вы совсем потеряли веру в Господа Христа и Животворящего Духа? Неужели сердца ваши настолько огрубели, неужели в вас не осталось капли веры в силу молитвы, в благодатную помощь Божию? Знаю, знаю: время трудное — экзамены, — всякий час дорог, но может ли быть успешной ваша подготовка там — на чердаке, при необычайной, крайне неудобной обстановке: в пыли, в полумраке? Можете ли вы сосредоточить ваше внимание при нарушенном душевном равновесии страхом быть пойманными? А совесть? Где она у вас? Не нужда в подготовке гонит вас от литургии на чердак, а дух дьявола в противовес Духу Святому. Не поддавайтесь его коварству, не дайте ему случая злобно посмеяться над вами. Два часа употребите на молитву Господу, и Он вознаградит вас сторицею. Идите же во храм Божий и усердно просите Духа Святого ниспослать вам крепости и разумения. И если в вас есть хоть тень веры, должны же вы признать, что молитва дает вам несравнимо более шансов на успех, чем лишние два часа подготовки. Идите же, идите!» И о. Иона тащил с лестницы за полы семинаристов. Они конфузились, стыдились, улыбались, но не противились, охотно пошли в церковь и уже наверное стояли там не с теми чувствами, как те, которые были туда загнаны инспекторской дубиной.
А вот картина иного содержания. Инспектор делает «отеческое» внушение воспитаннику, опустившему всенощную. «В кондуите вы числитесь не бывшим у вечернего богослужения 21 октября. Почему? На каком основании?» — «Я… я… у меня голова…» — отвечает плаксивым голосом Г. «Как? что? болел? А у врача были? Отпуск взяли? Да вы с кем разговариваете? Пред кем вы стоите? — возвышает голос инспектор, заметив, что провинившийся выставил одну ногу вперед, а рукою полез в затылок. — А? Отвечайте, с кем вы разговариваете? Кто я? Что ж молчите, отвечайте, когда спрашивают!» — «Вы Федор Ив. Ив… инспектор семинарии». — «А! то-то! А как нужно стоять в присутствии инспектора? — Г. выпрямляется. — Так вот: вы самовольно нарушили требование устава, вздумали самовольничать. А? Кто же дал вам право самовольничать. Говорите же: кто позволил вам самовольничать? Кто?» — «Я… я, Феодор Иванович… я… простите». — «А разве вы не знаете, что инструкция гласит? А? Не знаете? Так вот я вам покажу, как инструкцию нарушать! Вы сколько раз уже попадались? Сколько вин за вами? У гимнастики столб раскачали — это раз, помощнику моему не поклонились — два; калошей в вас бросили и стекло раскололи — три; а вот теперь уже четыре. Да знаете ли вы, что вам грозит за это? Я вам покажу… я вам дам… я вас чиркну из семинарии, во дьячки места не дам, в церковной школе сгниете. Отправляйтесь в карцер!»
Сидит Г. в карцере и думает: «А все же я надул инспектора. Просидеть три часа в карцере все же лучше, чем столько же простоять у всенощной. Здесь и походить можно, и посидеть, и полежать, и покурить в форточку».
В суждениях и положении духовной школы невольно переносишься мысленно в период семинарской жизни. В воображении сами собою невольно встают картины прошлого одна другой ярче, одна другой поучительнее. И какая громадная была бы польза для дела воспитания и образования духовного юношества, если бы лица, вершащие судьбы нашей школы, почаще переносились бы в область школьных воспоминаний и в них черпали бы уроки мудрости, а не в архивной пыли, не в сухих доводах бесстрастного рассудка.
Благовест. Гонят ко всенощной. Идут через двор. На крыльце надзиратель; у ворот другой; у входа в сад третий; четвертый выгоняет семинаристов из трущоб и закоулков семинарского здания; и в окне верхнего коридора видны классические усы: всевидящие очи «самого» пронизывают окрестность. А там, на углах и перекрестках улиц Семинарской, Сенной, Соборной, словно часовые, ходят взад и вперед помощники инспектора.
«Арестанты», — имел обыкновение во гневе кричать инспектор. Да и правда: в наше и в последующее время семинарский режим мало чем отличался от тюремного. А известно: тюремные учреждения не могут приготовить хороших пастырей.
Позже, в 90-х годах рвение инспекции о спасении грешных семинарских душ было доведено до последних пределов. В нижнем этаже в отхожих и других местах, в окнах, служивших лазейками для семинаристов, были вставлены железные решетки. А плод этих решеток — современные семинарские события в поучение и назидание современникам и потомству.
Находились силачи, которые решетки несколько раз выставляли и делали углом громадную надпись: «Лови» . «Лови!» — и мы скажем тюремному режиму.